Семенов Н. С. Философские традиции Востока: Учебное пособие
/Н.С. Семенов. –Мн.: ЕГУ, 2004. –304 с.
Глава 1.
-
Философия:
феномен "самовопрошания"
-
Об
истории философии и парадигмальном подходе к ней
-
О
некоторых самоопределениях философии
-
Философия
и критика
-
Еще
раз о начале философии и структуре философского акта
Вопрос
может исходить как извне, так и изнутри самой философии. Именно последнее и
будет нас интересовать в первую очередь.
Ответ,
который ссылается на этимологию, гласит: "филия" -
"любовь", "София" - "мудрость"; следовательно,
философия есть любовь к мудрости. При этом речь идет не только и не столько об
обычной житейской мудрости, в той или иной степени присущей каждому человеку,
но, скорее, о мудрости божественной. Однако знаем ли мы в точности, что такое
Божественная Мудрость? И какое отношение к этому любовному стремлению (более
похожему на чувство, состояние и движение нашей души) имеет мышление, без
которого нет философии? Не случайно ведь Спиноза говорил об интеллектуальной любви к Богу как о средоточии философской мысли.
Итак,
мы вынуждены вновь спрашивать себя: что такое философия? Возможно, нам ответит
на этот вопрос сама история философии. Впрочем, не усложняется ли наш вопрос?
Ибо теперь мы должны поставить перед собой и следующую тему: что есть история
философии? кто является историком философии?
Автор
как раз и относит себя к числу последних, т.е. тех, кто изучает саму философию
в ее процессе, предпосылках, результатах и возможностях (в том числе и
упущенных, неиспользованных). Поэтому странно было бы признавать себя историком
философии, но не философом. Ведь философия - такой род деятельности, который
необходимо включает в себя рефлексию относительно собственных оснований и
собственной истории.
Но
тут поневоле приходится сразу делать оговорки. Когда спрашивают о твоей профессии,
легко ответить: я - шофер, кооператор, врач и т. д. Но отвечать, что я -
философ или, допустим, учитель (если вернуть этому слову его высокое значение)
всегда как-то неловко. Почему? Потому что этим ответом сразу же ставишь себя в
ряд тех выдающихся людей, у которых другие упорно ищут, и почему-то надеются
найти, самые глубокие истины бытия, смысл собственной жизни. Ибо именно эти
знаменитые имена задают масштаб того, что может называться философией. Поэтому
проблема, как стать, как быть философом, в аспекте социальной значимости этого
рода деятельности в глубинной своей сути есть проблема экзистенциальная. Что же
отсюда следует? Если ты плохо, бездарно философствуешь, нельзя заслониться
тем, что таков-де был социальный заказ. В известном смысле философом вообще
можно стать лишь вопреки и наперекор всему, что тебя вынуждает быть таким, а
не другим. В раю, в состоянии благости не философствуют, и Адам до грехопадения был кем угодно, только не философом.
Возможно,
философия и является неким свидетельством об утрате человечеством "невинности",
"девственности"; одновременно это и мучительное воспоминание о них.
В таком ракурсе философия - не только мысль, но и очень важный, ничем не
заменимый духовный опыт.
При
этом философия, в принципе, никому себя не должна навязывать и ни к чему не
должна принуждать. Мысль, которая себя не доказывает, а навязывает, вряд ли
может считаться философской. Скорее она переходит в иное качество - в
идеологию.
Философия
говорит тихим голосом, почти на грани молчания. Тихим - но внятным. Пожалуй,
самая скверная, самая вульгарная философия как раз та, которая отличается крикливостью
и претенциозностью. Как говорил Леонардо да Винчи, не ищите истину там, где
кричат. Орать в глупой надежде, что тебя услышат глухие, - значит вообще
рисковать сорвать себе голос. А имеющий уши да услышит.
И
однако все люди так или иначе философствуют. Только вот философов - единицы. В
этом смысле философия - отнюдь не богадельня. История философии производит
беспощадный отбор. Иное дело-трудная работа по развитию и реализации,
воплощению этого таланта; тут приходится сказать, что талант предполагает и
исключительную меру ответственности. Кто ей не соответствует, тот предает свой
дар.
Задача
по сути заключается в том, чтобы прорваться к "подлинному мышлению"
- т. е. не отчужденному от жизни, но и не растворенному в ней (и потому
способному стать в критическое отношение к ее внутренним потребностям и
проблемам). Прорваться через идеологическое удвоение мысли, когда мы смотрим и
не видим того, в чем и как свершается наша жизнь, словно бы она заслонена
подставным миром-экраном, предлагающим унификацию нашего взгляда, да и самой
нашей личности. Такой "экран" ставит нас в положение наблюдающих со
стороны, а кто-то неведомый развертывает перед нами "процесс истины".
Но ведь от человека требуется не просто наблюдать извне, а и самому и над собой
нечто свершать. В советской культуре, быть может, потому и не было выдающихся
философских свершений (за редким исключением - но всегда почти вне рамок
официальной философии), что не было свершений в нас самих и нас самих, философствующих.
Стало быть, нечто должно случиться с нами, прежде чем философия обретет
возможность заговорить, т. е. засвидетельствовать уникальное событие нашей
личной жизни. Поэтому философ имеет дело с чем-то таким, что, в принципе,
нельзя знать заранее и ввести определением. С этим связана и проблема способа
приобщения к философии через изучение ее истории.
Теоретическая
подготовка (совершенно необходимая) все-таки сама по себе есть лишь
пропедевтика осознания и прояснения того, что должно произойти с тобой в
качестве исключительного события. Выходит, что профессионализм,также взятый
сам по себе и обыгрываемый в жизненном продвижении, как его же пружина,
по-своему "идеологичен". Философская мысль здесь находится как бы на
безопасном удалении от самой себя; философия лишь постоянно имеется в виду, но
не свершается. Это "постоянное имение в виду" значит, что я переношу
философию из сферы бытия в модус моего знания, где двигаюсь совсем иначе.
Разумеется,
к рассуждениям автора - к тому же достаточно риторичным - следует отнестись
критически. Впрочем, как и ко всему в философии. И это ее собственное требование.
Теперь, однако, вернемся к вопросу о соотношении философии и ее истории.
Здесь
можно выделить две крайние точки зрения. Первая признает историю философии
фундаментом философской образованности; ее изучение есть единственный способ
стать профессионалом в этой области. Таким образом, помимо основательных
историко-философских штудий нельзя стать философом в подлинном смысле слова.
Парадокс в том, что данной точке зрения противоречат некоторые факты самой
истории философии. Могу привести в пример не только знаменитого Я. Бёме, все
профессиональное образование которого заключалось в его сапожном ремесле.
Все-таки это мистик, ссылающийся на прозрения. Но вот один из величайших
революционеров в области философии - Р. Декарт. Хотя он и изучал традиционную
философию в привилегированной коллегии Ла Флеш, тем не менее его познания едва
ли можно назвать достаточными с сугубо профессиональной историко-философской
точки зрения. В то же время мы знаем имена знаменитых историков философии,
которые не явили миру оригинальных и великих концепций. Отсюда - вторая крайняя
точка зрения, суть которой в следующем: историк философии - это прежде всего
специалист, работающий с "каноническими" философскими текстами. Он
предстает не оригинальным мыслителем, а всего лишь профессиональным знатоком
определенного периода истории философии, направления, школы и даже
одной-единственной персона-, лии или текста. "Знать" в этом случае
обусловливает и направление "мыслить".
Не
кто иной, как Виндельбанд, известный историк философии, писал: "Чем
бесплоднее была сама философия, тем более расцветала ее история". Интенсивное
занятие историей философии "было прежде всего симптомом слабости и
упадка" самой философии; она растворялась в собственной истории, в ставшем.
Именно тогда, по Виндельбанду, возникает ходячее мнение, что "нет философии,
есть только история философии"1.
Итак,
историк философии - профессиональный знаток определенного периода, учения,
текста и даже определенной постановки проблемы. Однако современный философ,
осуществляя собственную "практику" ф.илософствования, обращается с
историей философии вовсе не так. История - это всегда та или иная
последовательность проблем, идей, учений; где нет последовательности, там нет
истории. Историк философии, например, не может рассматривать учение Гегеля до
исследования философии Канта (если он занимается именно историей); это исказило
бы всю историко-философскую ретроспективу (а следовательно, и перспективу).
Философ же современности "расположен" на пересечении двух
нетождественных горизонтов: истории и нынешней эпохи. Более того, он обязан
считаться прежде всего с контекстом современности; он несет ответственность не
за то, что было, а за то, что происходит и может произойти. В этом смысле он
склонен всю ось исторической последовательности как бы переводить в плоскость
со-присутствия, "вызывая" Платона или Канта к диалогу (причем к
диалогу в совсем ином контексте, нежели контекст их собственной жизни и мышления).
Он не просто переписывает историю в терминах современности: саму историю
располагает как современность. Если угодно, это усилие философствовать в
полноте философии, вновь делая актуальными Аристотеля, Августина, Спинозу и т.д.
в свете современных проблем и методов, т.е. возвращая названным мыслителям
место "современников". Торопливое же стремление списать в
"архив"является часто лишь свидетельством неспособности справиться с
прошлым, вобрать его в себя и сохранить как настоящее (одновременно расширяя
это настоящее). Таким образом, соотношение философии и ее истории представляет
ся далеким от однозначности, оставляя нам пространство для выбора собственной
позиции. ***
Человек
начинает философствовать исходя из своей жизненной ситуации. Но,
во-первых, эта ситуация погружена в среду определенной культуры,
во-вто- рых, человек не является первооткрывателем этих жизненных проблем как
таковых. Только проведя сознание через чужие тексты - тексты великих
философских произведений, - он достигает той "концентрации"
философствования, которая и "производит" философию. Каково же первое
восприятие той огромной панорамы усилий человеческой мысли, которую представляет
из себя история философии? Имея своей предысторией миф и так называемую фисиологию2, философия начиналась
как учение о правильной и прекрасной жизни, не только личной, но в первую очередь
космической. На ней изначально лежала не только печать учительства, но и
диалога, собеседования, совместного разыскания истины. Это учение о правильной
жизни предполагало определенное понимание мудрости. Но я хочу здесь сразу же
указать на парадоксальность глубоких философских ответов. Несмотря на то что
эти ответы являлись не только продуктами умственной спекуляции, но и громадными
обобщениями человеческой жизни, они как будто никак не "хотели"
воплощаться в эту же самую жизнь для ее правильного переустройства. И в то же
время их забвение, их попрание неизбежно мстили за себя. В чем же тут дело?
Как
будто в решающий момент чего-то не хватало в этой мудрости. Иллюзия того, что
речь идет просто о какой-то завершающей мелочи, столь же постоянно
воспроизводится, сколь и разоблачается. Эта "выявленная мелочь",
однако, никогда не удостоверяет исчерпывающую полноту философского учения. Но,
может быть, недостаточна энергия воплощения философских истин, т. е.
"виновна" расслабленная или "дурная" воля людей, не
способных стоять на уровне философского "откровения"? Увы, в истории
обнаруживается как раз своего рода "избыток энергии", беспрерывная
борьба человеческих воль.
И
тогда неизбежно возникают сомнения в самой этой мудрости, что ведет к критическому
анализу ее содержания, к попытке выявления ее предпосылок и оснований. Иначе
говоря, возникает Критика как интеллектуальная "казнь" мировоззрения
Другого. Рано или поздно этот анализ становится делом "посвященных",
требующим особой техники, особой рефлексии, особых способов интерпретации, особого
языка и особой установки. Рождается интеллектуальная каста
философов-профессионалов, философов по определению. Подчас доходит до
парадокса: чем менее эта новая философия занимается миром обыденности - человеческими
заботами, бедами, грехами и т. д., - тем более она обретает статус объективной
научной дисциплины, статус особой профессии. И вот мы имеем философию, которая
уже не есть первоначально понимаемая мудрость, а есть дисциплина,
непосредственно о самой жизни почти не говорящая, зато рассуждающая о методе и
технике познания, трансцендентальных структурах сознания, формальных структурах
языка, проблемах текстологии, схемах интерпретации и т. д. По сравнению с
"наивной мудростью" древних мы имеем громадный прогресс в формальном
аппарате философствования и техниках философского анализа. Создается
впечатление, что философия в своей истории как бы последовательно выступала: в
качестве мышления, желавшего быть самой жизнью; сутью этой жизни; критикой этой
сути; и, наконец, пониманием жизни, которое даже выше самой жизни. Разумеется,
это до чрезвычайности схематизированный образ философии и ее истории, поэтому
нельзя недооценивать "формальный прогресс", о котором шла речь. Он
существенно расширил сами горизонты философствования, перестроил "топологию"
пространства философии, сделал уловимыми особо тонкие эффекты интеллектуального
мира. Но должно же философствование, если оно нужно не одним лишь
специалистам-професси- оналам, говорить нечто существеннейшее и важнейшее о
жизни - и говорить каждому человеку? Философская компетенция не может - подобно
компетенции политической - быть отчуждением права судить и производить мнения
у большинства людей в силу их "непосвященности". Иначе говоря, нет
таких прав и полномочий, которые делегировали бы философам остальные люди.
Разве
мы вновь не возвращаемся к вопросу о том, "что такое философия"? А
равным образом и к теме ее истории?
Традиционный
взгляд на ту специфическую дисциплину, которая одновременно является и
философской, и исторической, трактовал ее и как историю идей, и как историю
проблем и способов вопрошания, и как историю заблуждений, и как историю школ,
и как смену парадигм, эпистем, философских дискурсов. Можно было бы, вследза
современным исследователем этой темы 3. Каменским3, различать
историю философии как объективный процесс, как философскую историографию
(отсчет которой обычно ведут с Аристотеля, признаваемого первым историком
философии) и, наконец, как собственно науку со своим специальным предметом.
Впервые идею истории философии как особой теоретической дисциплины выдвигает,
как известно, И. Кант. Поскольку, с его точки зрения, философствование есть
постепенное развитие человеческого разума, то историй философии должна быть
возможной априори (т. е. "можно... наметить схему для истории философии
априори"); тем самым история философии есть своеобразная
"философская археология". Однако только Гегель по-настоящему ввел
историю философии в контекст своего собственного философского учения. Всю
историю философии ему удалось рассмотреть и представить как по существу необходимое
"последовательное, поступательное движение, разумное внутри себя и
определяемое своей априорной идеей"4.
Но
если история философии есть наука, то она изучает определенные закономерности,
формулирует законы историко-философского процесса. Можем ли мы назвать хотя бы
некоторые из них?
3.
Каменский выделяет четыре основные "закономерности", присущие, по его
мнению, историко-философскому процессу в целом: детерминация5, единство,
дивергентность и кумулятивность. Но каким образом устанавливаются эти
"закономерности", столь похожие на общие мировоззренческие принципы?
Верифицируемы ли они на всем протяжении истории философии? И не задают ли они,
напротив, предварительный образ историко-философского процесса? Не- будем
входить в разбор данной концепции истории философии, - с тем чтобы перейти к
двум иным точкам зрения на нее.
В
последнее время довольно много места уделяется и специальному рассмотрению парадигмального
подхода к истории философии6. Так, А. В. Смирнов, относя к основным
чертам парадигмы ее предзаданность феномену (в качестве образца для этого
последнего), вводит нисходящий порядок устойчивости интеллектуальных структур
- от фундаментальной глобальной философской задачи через парадигму к
постановке и решению конкретных философских задач в отдельных системах.
Фактически нам предлагается различение и описание трех основных типов мышления:
софистического, ориентированного на безграничную и ничем не связанную свободу
(притязание, которое, по автору, выявило свою неплодотворность уже в
античности); парадигмального; догматического.
Но
чем же парадигмальное мышление отличается от догматического? Исчерпывающим
характером установленных догм; если в догме дана и сама задача, и ее конкретное решение, то
в парадигме указан лишь некий общезначимый способ отбора, постановки и решения
определенного (хотя это и достаточно "размытая" определенность)
класса задач.
Та
глобальная интеллектуальная задача, которая привела к появлению философии, примерно
такова: создать континуальность универсума знания, соответствующую
континуальности универсума бытия7. Разумеется, можно заметить, что
сама эта задача уже относится к пространству философии. Ведь тут именно философская
задача, а потому не точнее ли будет полагать, что философия появляется вместе
с философскими задачами, а не из них?
Как
бы то ни было, названный автор определяет философию в качестве особого рода интеллектуальной
деятельности, регулируемой парадигмами, не эксплицированными в самих
философских учениях, зато приводящей к созданию новой парадигмы, которая
способна в эксплицированном виде составить часть структуры самого феномена
философии. В свою очередь феномен, обретая в такой ужеэксплицированной
парадигме опору, движется кавтономии. В качестве впечатляющего примера этому
можно привести логику, созданную первоначальной философией. Вообще следует
подчеркнуть, что "философия способна творчески развиваться и не
формулируя эксплицированных парадигм, т. е. не приводя к возникновениютого, что
в европейской традиции принято называть автономными науками. Это относится к
средневековой европейской науке и, по-видимому, ко многим неевропейским философиям"8.
Спрашивается, какая же наука или дисциплина может и призвана выявлять и изучать
неэксплицированные парадигмы в самой философии? Согласно А. В. Смирнову, такой
специальной формо.й знания как раз и является история философии, которая,
таким образом, получает свой конкретный "предмет" исследования и
соответствующие ему методы. Нет сомнения, это интересная точка зрения и к тому
же бросающая вызов той позиции, которая связывает парадигмальный подход,
прежде всего, с естествознанием. Кстати, парадигмальный подход сегодня
применяется даже в теологии9.
Еще
одну установку по данному вопросу хотелось бы выделить. Речь пойдет о взглядах
В. А. Подороги10. Позже мы еще приведем ряд
"самоопределений" философии, которые так или иначе вошли в
"архив", каковым и оказывается история философии. Но именно потому,
что стали, так'сказать, "дисциплинарными",
"критериальными", они не могут более охватывать живую исследовательскую
практику. Разве что, как считает Подорога, в качестве "процедур репрессий".
Но философствование все еще остается "искусством мыслить и выражать
мыслимое"11. При этом, однако, современное (или, точнее говоря,
"постсовременное") философствование стремится переосмыслить статус
философского произведения, все эти канонизированные историей философии Великие
Тексты. В каком же направлении?
Отнюдь
не в том, которое навязывается самим философствующим Субъектом как носителем
универсального cogito. Ибо
фигура самого Субъекта как высшего единства всех единств в этом типе
философствования предельно редуцирована. Неясно, кто мыслит, кому
"он" адресует "свое" философствование и зачем. Это означает
как минимум двоякое: во-первых, незаданность самого философствования (чем-то,
из чего-то, к чему-то); во-вторых, обнаружение кастового права философствовать
на основе профессиональной принадлежности как права ложного. Можно выразиться
одним словом: негарантированное™ (этого философствования) - ни откровением, ни
традицией, ни образованием. Соответственно непрерывно распадается и
произведение как классическое единство единств (жанра, формы, авторской
субъективности и т. д.), происходит "рассеивание", выявляющее его
полистилистичность, открытость и доступность сразу нескольким типам анализа.
В.
Подорога определяет это вовсе не как "катастрофу мысли", но,
напротив, полагает, что "философское произведение, рассеиваясь, впервые
открывается как событие"12. Я наивно спрашиваю: как? Только
сейчас, только в этом движении тексты, допустим, Канта или Гегеля впервые
становятся "философским событием"? И именно потому, что
"децентрирована", "рассеяна" их авторская субъективность,
стерто их авторское лицо, столь впечатляющее, кстати говоря, и у названного
автора? Далее Подорога говорит, продолжая мысль Ж. Делёза, о "философиях
становления", хочешь - не хочешь, но противопоставляя (ну чем не
классическая оппозиция?) процесс результату, сумму отношений - "вещи"
и т. д. Однако если история философии удерживала нечто как результат, то лишь в
горизонте непрекращающегося спора и становления. Есть ли сегодня бесспорно
"результирующая" интерпретация Платона, Декарта, Гегеля и т. д.?
Другая
важная мысль, высказанная этим автором (вслед за Ж. Делёзом и Ф. Гваттари), -
об экстерриториальности философий; они лишены определенного и раз навсегда
данного места в культуре. На мой взгляд, это и так, и не так. Есть мыслители,
которых очень трудно, практически невозможно сдвинуть на периферию культурного
пространства, каким-то образом игнорировать, обойти и т. п. Наконец,
философствование, как известно, есть одновременно и познавательная, и
коммуникативная практика. Опять же, В. Подорога выделяет в ней два
"различных "времени" и соответственно - две истории. В первой
господствует "воля к систематичности", а время пре-бывает, поглощая
будущее и оккупируя события. Это история, которая оказывается всегда
"продольной" по отношению к любым возможным наблюдениям. Вторая же,
характеризующаяся непредсказуемым временем мысли как события, временем
становящимся, бес-форменным, у-бывающим, оказывается в процессе этого убывания
тем, что рассеивается на множество локальных и отклоняющихся историй. Эта
вторая история "существует внутри первой как ее разрез, след или пунктир,
она всегда поперечна движению первой, точнее, ее органическому росту, так
памяти всегда поперечны мгновения воспоминания"13.
Не
очень понятно, почему мгновения воспоминания обязательно поперечны памяти, но я
здесь прежде всего обращаю внимание на негативный оттенок в обрисовке
"первой истории". Так, в ней акт чтения случаен по сравнению с размышлением,
в ней форма произведения (в котором довлеет его собственный культ и пафос
систематической записи) господствует над текстовыми значениями, в ней порядок
осмысления априори должен был совпадать с порядком записи. Но в таком случае
буквально никак не аргументирован тот тезис, который все- таки провозглашается
автором: "Философская мысль существует в двух временных измерениях,
которые не столько противостоят друг другу, сколько дополняют, и ни одно из
них не может считаться господствующим"14. Налицо, напротив,
явный протест против систематической философии и недоверие к ней, игнорирующей
(но не способной обесценить - т. е. одновременно бессильной) "эффект
чтения-письма".
Скорее
всего, попытка раз и навсегда установить единую логику так называемого историко-философского
процесса относится к области великих, но потерпевших поражение претензий.
История философии вряд ли обладает и может обладать тотальной гомогенностью.
Разумеется, и здесь есть свои исторические динамика и статика, и можно писать
историю философии как в ключе диахронического, так и синхронического подходов.
Исключают ли они друг друга? Тогда между их последователями должна лежать
пропасть взаимного непонимания. Дополняют ли они друг друга? Если и да, то не в
смысле компенсации взаимной ущербности. Мне более импонирует стиль
перемежающегося изложения, когда мы от синхронии по мере надобности переходим к
диахронии - и наоборот. Я, однако, не могу здесь обосновывать методологическую
правомерность такого взгляда. Сославшись на стереоскопичность языка описания,
каким он предстает в современной науке, замечу лишь одно. Подобно тому как надо
разрушить догму единоличностности человека (который является существом
многоипостасным и потому способным к сложнейшему внутреннему диалогу с самим
собой), так же надо признать и многоплановость, многовариантность истории философии;
признать, проявив, быть может, повышенный интерес не столько к ее внутренней необходимости,
сколько к ее возможностям (в том числе неиспользованным, редуцированным и т.
п.). Историк философии - скажем более резко и даже рискованно - должен
проявлять известное "хамелеонство"; точнее, речь идет об искусстве не
разделять ни
одно
изучений (в качестве исходногоубеждения), но свободно использовать все
многообразие их методов. В конце концов история философии продолжает то, что
можно всегда продолжить как-то иначе. Но без какого-либо интеллектуального
высокомерия по отношению к тому, что мы называем "прошлым".
Сократ
называл философа специалистом по невежеству. Это человек, который в своем
мышлении и общении исходит из особого рода знания - знания о незнании (прежде
всего собственном). Таким образом, философ как никто другой далек от
самомнения. Ученик Сократа, знаменитый Платон, полагал, что личность философа
отличают три качества: стремление к мудрости как таковой, во всей ее
целостности; любовь к созерцанию истины; способность подняться к самой красоте,
к ее видению. Этот, вероятно, самый гениальный мыслитель Древней Греции
характеризовал философию одновременно и как "упражнение в смерти"15
, и как "величайшую музыку" Космоса. Иначе говоря, это и нечто чрезвычайно
"субъективное", и вполне объективное.
В
свою очередь, Аристотель, который и сам вышел из платоновской Академии, дал
одно из определений философии как "науки, которая постоянно ищет саму
себя". В то же время философия обретает у Аристотеля некую внутреннюю
полноту, включая и софийное созерцание неподвижного Первоума (мышление
мышления), и три типа базовых отношений: эпистема (объект определяет субъекта),
праксис (взаимоопределение субъектов), пойезис (субъект определяет объект). В
целом философия есть наука о первоначалах сущего.
По
Плотину16, начало и истинного бытия, и истинного познания есть
любовь к Единому. Только уподобление Ему, которое во все вовлечено (ибо все от
него эманирует) и в то же время от всего абсолютно независимо, позволяет
достичь подлинной свободы. Неоплатоник Давид Анахт (V-VI вв.)
предпринимает специальную попытку "резюмировать" все основные
"измерения" философии. Она есть для него учение о сущем. Это, так
сказать, родовое определение философии. Относительно же сущего существует
четыре вопроса: существует ли сущее; что есть сущее; какова сущность сущего;
для чего существует сущее. Философия как наука о сущем раскрывается у Давида
Анахта в шести моментах: она есть учение о природе сущего; учение о
божественных и человеческих вещах; выражение и осуществление заботы о смерти;
наше уподобление Богу; искусство искусств и наука наук; и наконец - любовь к
мудрости. И все-таки эта система внутренних самоопределений философии не вполне
удовлетворяет Анахта, ибо он считает необходимым напомнить, что "философия
существует для того, чтобы облагородить и украсить человеческую душу".
Этому служат два ее подразделения: теоретическая философия (она включает
"естествознание", математику и теологию) и практическая (политика,
экономика, этика)17.
А
теперь (вот наше преимущество!) сделаем громадный исторический прыжок и
"приземлимся" в Германии второй пол. XVIII - первой пол. XIX в. Тут
нам не миновать Канта и Гегеля; первый совершил "революцию в
мышлении", второй являет нам грандиозную и странную фигуру, ибо одни
считают его величайшим рационалистом, другие - "величайшим мистиком".
Как бы там ни было, для него философия - это "эпоха, выраженная
(схваченная) в мыслях". А поскольку мысль хотя и подвержена
диалектическому процессу, но в то же время нетленна, составляя логическую
субстанцию сущего, то философия дает "вечный образ" каждой эпохи.
Тем самым, сохраняя за собой и в себе все преимущества исторического способа
бытия, она одновременно и возвышается над всей сферой исторического. Философия
есть мышление в понятиях, а философ - это мыслящее самосознание, способное
реализовать в себе божественную точку зрения. Мыслить в понятиях - значит
буквально совершать духовный труд; ведь речь здесь идет о том, чтобы доходить
до "существенности" вещей, а она именно духовна. Пожалуй, никто не
требовал так много от философии и философов, как Гегель, для которого я мыслю
философски лишь тогда, когда отказываюсь от моей субъективной особенности и,
углубляясь в предмет, предоставляю мышлению действовать самостоятельно
(прибавление же чего-либо от себя означает, по Гегелю, лишь то, что я мыслю
плохо)18. Вернемся к Канту, родоначальнику немецкой классической
философии. Согласно его критическому учению то, что мы предполагаем наличие
причинной закономерности в последовательности событий, есть следствие
"плана разума", который мы сами привносим в природу, а не извлекаем
из нее; и определение объекта всегда основывается на взаимопроникновении
чистых форм созерцания и чистых понятий рассудка, когда многообразие ощущений
связывается в систему правил, превращаясь в "предмет". Основополагающий
тезис Канта: мы можем познать лишь то, что сами сконструировали. Однако что касается
априорных принципов, их надлежит именно открыть, а не изобрести. Поэтому философия
должна быть, прежде всего, самоисследованием разума, должна "дойти в
своих принципах до границ человеческого разума". "Смертью" же
всякой философии является только одно - впадение в мистические грезы. В
"Критике чистого разума", разбирая архитектонику чистого разума,
Кант вводит различение школьной философии и мирового понятия философии. Под
первой понимается система знания, разрабатываемая лишь в качестве науки, у которой
одна цель - логическое совершенство. Напротив, мировое понятие философии представляет
ее нам как науку об отношении всякого знания к существенным целям человеческого
разума. И философ в этом случае выступает не как всего лишь виртуоз мысли, но
как законодатель человеческого разума. Канттут же, правда, специально
оговаривается: "Называть себя философом в таком смысле и обнаруживать
притязание быть равным первообразу, мыслимому только в идее, было бы чересчур
хвастливо"19.
Насколько
иную картину дает нам философия XX века! Из самых великих, как представляется,
лишь Э. Гуссерль все еще не отказывается от почвы классического философствования,
и, однако, он же открывает тот путь, на котором вполне явственно проступают
основные контуры философии неклассической. "Философия есть
рефлексия", - любил повторять этот мыслитель. Разумеется, речь идет о не
вполне обычной рефлексии. Она связана с радикальным отказом от так называемой естественной установки сознания и означает
сущностное усмотрение изначальных очевидностей, составляющих фундамент всякой
научности. Философия;таким образом, - это наука, призванная дать обоснование
всем другим наукам. Задача, основательным образом представленная уже знаменитым
наукоучением Г. Фихте. И все-таки в понимание "дела философии"
Гуссерль вносит нечто особое и чрезвычайно важное. Что и сегодня восхищает в
нем, так это пафос философской ответственности; пафос, уже не столь многих,
увы, воодушевляющий и способный воодушевить.
В
работе "Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология"
этот мыслитель решительно утверждает: "В философствовании мы - функционеры
человечества, как бы мы ни хотели отречься от этого. Полная личная ответственность
за наше собственное истинное бытие как философов одновременно включает в себя
личностное призвание и ответственность за истинное бытие человечества,
предстающее как бытие, направленное к цели и, если вообще возможно достичь
осуществления философии, то лишь через нас, если мы являемся философами
всерьез"20.
Конечно,
тут выражается не один лишь голый пафос, а и волевое требование, вообще
философская воля как таковая. Только тот, кто никогда не испытывал напряжения
этого труда, может смотреть на философию как на что-то расслабленное и
расслабляющее в отношении к жизни. Философ, в понимании Гуссерля, несомненно,
обязан проявлять волевую философскую собранность и настроенность, без чего
невозможно подходить к задачам, которые поднимает этот автор. А уж тем более -
решать их.
Итак,
философия Гуссерля - отнюдь не одна лишь рефлексия, но также и борьба; возможно,
именно та самая предельная борьба, которой так требовал Л. Шестов. Учитывая
это, отнюдь не странной кажется дружба столь разных людей. Стоит попытаться
развернуть приведенный нами тезис исторически более широко. В той же работе
читаем: "История философии, рассмотренная изнутри, все более и более
приобретает характер борьбы за существование, а именно борьбы философии,
истощившей свои силы как раз в осуществлении этой задачи, - философии, наивно
верящей в разум, со скепсисом отрицающим или фактически обесценивающим ее...
Ее призвание, осознанное в Новое время, и состоит в том, чтобы сделать
совершенно ясной идею философии и истинный метод, обеспечить радикальное и
надежное преодоление прежней наивности и тем самым всякого скептицизма... Мы
можем обрести самосознание и тем самым внутреннюю устойчивость лишь благодаря
прояснению единого смысла истории, ее задач, и тех, что с самого начала ей
присущи, и тех, что возникают вновь, будучи движущей силой всякого философствования"21.
Выходит
ли все это за рамки, за горизонт того, чем была и стремилась стать классическая
философия? Если да, то отнюдь не в пафосе и направленности поставленных здесь задач.
В самом деле, разве немецкая трансцендентальная и диалектическая философия не
ставила ту же задачу - "привести латентный разум к самопознанию своих
возможностей и тем самым прояснить возможность метафизики как истинную
возможность"22? И то, что Гуссерль, по крайней мере в этом,
является не радикальным революционером, а продолжателем, тоже не случайно23.
Как известно, он усматривал в философии изначальный феномен духовной Европы,
появление которого имело следствием далеко идущие преобразования, вовлекая в
свой круг "всю духовную культуру и ее человечество"24. Мог
ли он радикально поступиться этим наследием, с которым была связана сама судьба
культурной Европы? Риторический вопрос. Вот недвусмысленное утверждение самого
Гуссерля: "Философия призвана решать свою собственную бесконечную задачу
- функцию свободной и универсальной теоретической рефлексии, охватывающей
также все идеалы и всеобщий идеал, т. е. универсум всех норм. Философия должна
всегда выполнять в европейском человечестве свою функцию - архонта всего человечества"25.
Если вдуматься, то здесь размах притязаний по-своему ничуть не меньший, чем,
например, у Гегеля. А между тем Гуссерль вынужден констатировать радикальный
европейский кризис;.ему же принадлежит, вероятно, лучшее философское описание
симптомов этого кризиса. Философские черты последнего выражены прежде всего в
захватившем европейское сознание натурализме и психологизме. Сюда же относится
и историцизм. Но если философия все-таки распознает этот кризис, причем с
наибольшей полнотой и глубиной, то не должна ли она - на путях более
радикального самообоснования - и преодолеть его?
После
Э. Гуссерля "поневоле" приходится обратиться к его наиболее талантливому
(и наиболее "разочаровавшему" учителя) ученику, М. Хайдеггеру. Хотя
последний и заявлял, что "феноменология подарила возможность пути",
он очень далеко ушел от задач, поставленных Гуссерлем26. Если
учитель, создавая феноменологию сознания, "обыгрывал" различие между
знанием и предметом (сознание - непредметно, но направлено на предмет, интенционально),
то ученик, проводя различие между бытием и сущим, развивал феноменологию бытия
(непредметно - бытие, требующее особого, необъективирующего мышления)27.
Претензия Хайдеггера - "мыслить после конца метафизики", историю
которой он вел с античной философии (делая исключение лишь для досократиков) и
которую обвинял в "забвении Бытия". Иначе говоря, это претензия быть
вне европейской метафизики и видеть ее как "нечто законченное и
остающееся позади"28. Обратимся лишь к одной из многочисленных
работ этого философа, "Введению в метафизику" (курс летнего семестра
1935 г.)29. Здесь Хайдеггер дает знаменитую формулировку основного вопроса
метафизики, характеризуемого как "первый по рангу, самый далекий,
глубокий и изначальный вопрос". Буквально: "Почему вообще есть сущее,
а не, наоборот, ничто? Вот - вопрос... первый среди всех вопросов"30.
И здесь мы должны обратиться к проблеме во- прошания. Дело в том, что философия,
собственно, и есть, по Хайдеггеру, вопро- шание этого первого по рангу вопроса:
"Философствовать сиречь вопрошать: почему вообще есть сущее, а не,
наоборот, ничто? Действительно, задаться этим вопросом - значит отважиться на
исчерпывание, выспрашивание неисчерпаемого этого вопроса - посредством
раскрытия того, что он требует спрашивать. Где такое происходит,там есть
философия"31.
Итак,
"место" философии установлено. Должно ли быть и какое-то особое
"время" философии? Имя этому особому времени - несвоевременность.
"Философствование всегда остается знанием, которому не только не дано быть
соразмерным времени, но которое скорей, наоборот, задает времени свою меру. Философия
по существу несвоевременна"32. И тогда возникает достаточно
интересная вещь. Вопрошание первого вопроса есть "раскрытие того, что он
требует спрашивать". Что же он требует? (Своим вопросом мы тут, конечно,
ставим под сомнение само "раскрытие", и все же.) Уж во всяком случае
не нечто, имеющее отношение к пользе; удел философии вообще - быть
бесполезной. Но именно "бесполезное и только оно может быть подлинной
силой", ибо, утверждает Хайдеггер, лишь оно "в истории народа может
быть в сокровеннейшем созвучии с подлинной судьбой"33. Поэтому,
кстати, философией нельзя овладеть технически, как нельзя в терминах
технического понимания разработать, что является ее задачей. Здесь же мыслитель
обрисовывает два "дурных понимания философии". Первое состоит в
чрезмерных притязаниях на постижение ее существа, вознамерившегося найти
текущим и будущим эпохам основание, на котором возводится культура. Второе -
это извращение смысла ее работы в плане упорядочения целого сущего в некий обзор
и систему.
Выходит,
философия непосредственно касается лишь немногих и не в последнюю очередь
потому, что делает вещи более устойчивыми, отягощая их весомостью, т. е. возвращая
им бытие? Чем же она должна быть? "Это мыслящее открытие путей и
горизонтов задающего меру и строй знания, в котором и из которого народ
постигает и совершает свое бытие-вот в духовно-историческом мире, того знания,
что закаливает, вспугивает и понуждает всякое вопрошание и оценку"34.
Что
делать с подобным "определением" философии, я не знаю. Видимо, ничего
особенного - следуя тезису о бесполезности философии. Хотя это прекрасный
образчик для специфического анализа, который мог бы растянуться на многие
страницы. С другой стороны, нет никаких оснований для благодушия, ибо с таким
"определением" философии можно как раз увязать слишком многое. Если
все-таки попытаться резюмировать "главное" у Хайдеггера - хотя бы на
этом уровне первоначального знакомства с ним,- то остается лишь напомнить: основополагающий
вопрос для него есть вопрос о смысле Бытия (в отличие от вопроса о сущем как
сущем, т. е. сущем в его бытии). Ближайшая же цель - интерпретация Времени,
которое для этого мыслителя и образует возможный горизонт всякого понимания
бытия вообще. Вопрос о смысле Бытия есть у Хайдеггера онтологическая
предпосылка всякого исследования науки. Для него же характерно
"вписывание" истории внутрь бытия и установления субъективности как
абсолютной конечности. И тогда философия тождественна мышлению, задающемуся
вопросом о смысле Бытия и способному прислушиваться к "Зову Бытия";
философия - это продумывание (в том его значении, чтобы "продуманное осталось
для последующего"). Напротив, "прорицание не дело философии - но не
ее дело и плестись в хвосте событий с запоздалым всезнайством". Таким образом,
и у Хайдеггера философия связывается с ответственностью - ответственностью
"опережающего продумывания областей", которые будет осваивать последующая
история35. Философия притязает быть радикальным вопрошанием,
подготавливающим радикальные же решения.
Продолжим
наш краткий обзор некоторых "самоопределений" философии (а их полная
совокупность и образует позиционную структуру всего поля истории философии).
Испанский мыслитель Ортега-и-Гассет (во многом близкий установкам Хайдеггера)
полагал, что "философия - это самоуглубление в себя... когда человек
сводит счеты с самим собой и его взгляду предстает его "я" во всей
своей пугающей наготе... таким образом, философия - не наука, а, если угодно,
некая непристойность... философия - это критика условий жизни"36.
Пафос экзистенциального философствования, присущий этому определению,
напоминает как минимум о двояком: о необходимом и критическом самоуглублении,
без чего человек поглощается обезличенным существованием (толпа, масса,
коллектив); о вере в спасительную и обновляющую (анамнесис) силу этого
экзистенциального движения, которое никоим образом не является одной лишь
чистой мыслью. Философия, следовательно, не просто логическое мышление, не просто
рефлексия, а предприятие, которое затрагивает сами онтологические основания
человеческого существования. Это вообще становится одним из определяющих
настроений в философии первой половины XX в. Например,у такого не схожего по
духу и характеру мышления с Ортегой-и-Гассетом автора, как А. Н. Уайтхед, мы
тоже находим очень близкое понимание философии. Она, по Уайтхеду, есть
"самоисправление сознания от изначального избытка субъективности".
Не ставится под сомнение сама способность сознания (философского, т. е.
вооруженного соответствующей "техникой") произвести подобную работу.
Правда, одновременно философия есть именно наука - имманентной критики частных
формулировок плюс критики абстракций. Ее метод есть метод описательной
генерализации и имагинативной рациональности (под чем понимается свободная игра
воображения, контролируемая лишь требованием связности и логичности)37.
Одна
из самых загадочных и значимых фигур в ряду великих мыслителей XX в. - Л. Витгенштейн38.
Этот человек отдавал себе полный отчет в утрате философией священного ореола.
Именно то, что мы обладаем развитыми методами философствования, заставляет отныне
говорить об "умелых философах". Проще говоря, философия превращается
в "простое ремесло". Единственный долг философа - это деятельность по
прояснению наших понятий о мире. О том же, что не может быть нами выражено,
лучше всего молчать. В философии вообще, утверждал Витгенштейн, очень важно
знать, когда следует остановиться. Как основатель современной аналитической
философии он смотрел на дело "прояснения мыслей" как на то, что
позволяет нам взглянуть на мир по-иному. Что же касается традиционного философствования,
то оно возникает из некритического пользования языком - и, в сущности, живет
этим. И тут, по Витгенштейну, возникает вопрос о так называемых
"предубеждениях, вызванных "грамматическими иллюзиями". Всякая
метафизика (притязающая говорить нам о "подлинном Бытии" и языком
"подлинного Бытия") есть как бы "болезнь" языка. А
"философия - это своего рода попытка преодолеть замешательство... Философские
загадки несущественны для повседневной жизни. Это загадки языка".
Перейдем
в заключение нашего обзора некоторых важных явлений истории западной философии
к фигуре философски'тоже достаточно "трезвой", Юргену Хабермасу. В одном
из докладов39 он, по существу, поднимает тему переосмысления
профессионального призвания философии. Речь идет о переосмотре, радикальном в
одном отношении и лишенном радикализма в другом. Ю. Хабермас вполне считается с
той критикой40 трансцендентального и диалектического способов
обоснования, которой в XX в. подвергли их равно и ортодоксы философии
прагматизма, и герменевтики. Он вполне согласен с метафйлософской аргументацией
Р. Рорти в его нашумевшей книге "Критика философии", аргументацией, в
корне подрывающей прежние претензии философии, нашедшие свое обоснование и
выражение у Канта, а в еще большей степени у Гегеля. Это претензия философии в
качестве теории познания быть указателем места для конкретных наук, а в
качестве теории практического разума также и судьей культуры в целом. Вот этот
фундаментализм философских теорий и сокрытый за ним абсолютизм притязаний
самих философов Хабермас вместе с Рорти и готов поставить под условие
радикального сомнения, более того, современная философия просто обязана
сделать это. Однако выводы Рорти из собственных утверждений вызывают у немецкого
мыслителя протест. Ибо этими положениями фактически осуществляется деструкция
права философии на разум, с которым ведь "философское мышление как
таковое и пришло в этот мир"41. Напротив, по Хабермасу, философия
не может остаться самой собой, не сохранив этого своего притязания на разум -
при отказе "от проблематичных ролей указателя места и высшего судии"42.
Сохранив одно и отказавшись от другого, она ограничивается более скромными
функциями "блюстителя места и интерпретатора".
Остается
два вопроса: во-первых, о каком, собственно, разуме идет спор; во- вторых,
блюстителем какого "места" и интерпретатором чего призвана быть философия.
Разбирая первое, Ю. Хабермас как раз и восстанавливает весь "престиж"
Канта, который вместо понятия субстанциального разума традиционной метафизики
выдвинул понятие разума сугубо формального, но дифференцированного в своих
моментах. Отправляясь от этого разума, мы отказываемся от субстанциальной
рациональности, но сохраняем доверие к рациональности про- цедуральной43.
Что касается "места", блюстителем какового философия может быть, то
Хабермас имеет в виду место, резервированное "для эмпирических теорий с
сильными универсалистскими притязаниями, попытки которых все вновь и вновь
предпринимаются продуктивными головами в частных дисциплинах"44.
Такое отношение может обеспечить'"вовлечение философии в научную кооперацию"
и базируется на неэксклюзивном разделении труда между философией и гуманитарными
науками. Но все же философия сохраняет хотя бы тематическую связь с целым. С
каким "целым"? Ведь "целое" современной культуры проблематично.
В ответ на это Ю. Хабермас пишет: "Эти замечательные односторонности, по
которым распознается сигнатура модерна, не нуждаются ни в обосновании, ни в
оправдании; но они порождают проблему опосредования. Как может сохранить свое
единство рассредоточенный в своих моментах по различным регионам культуры разум...?"
Оказывается, что "философия могла бы вновь сделать актуальной свою
соотнесенность с тотальностью в роли обращенного к жизненному миру
интерпретатора"45. Значит, философия отныне - не инспектирующий
культуру судья, а интерпретатор и посредник.
Но
быть посредником между столь многоразличным и добившимся автономии миром... Не
есть ли это только более ловко прикрытая, однако по-своему столь же
фундаменталистская претензия? Ю. Хабермас дает ответ на этот вопрос, но анализ
его обоснованности (или, скажем, реалистичности) нам придется пока отложить. И
все же разве не ощутимо во всей этой программе если не действительное
"второе дыхание" философии, то по крайней мере уверенное обещание
такового?46
Совсем
иной взгляд на философию и философов представляют нам в своей книге "Что
такое философия?" Жиль Делёз и Феликс Гваттари47. Великие философы
- это великие авторы конкретных вещей (идей). Итак, какую "конкретную
вещь" создал ты, именующий себя философом? Философия и соответственно
деятельность философа заключаются в формулировании проблем и создании концептов
(каковые и являются этой самой "конкретной вещью"). Два момента
хотелось бы подчеркнуть особо; во-первых, в философии (какутверждает Делёз в
своих работах о Спинозе и Ницше) есть темные, проклятые области (их и выявляли
"авторы имманентности"); во-вторых, философия точно так же адресована
и
нефилософам, как музыка - немузыкантам. * **
Имена,
которые я здесь назвал, точки зрения, которые отметил, никоим образом не исчерпывают
всей картины философии XX в. Тем не менее они далеко не случайно приведены мною
в качестве примеров философского самоопределения. Ибо в истории философии
этого века можно обозначить по меньшей мере три значительных перелома в
философском сознании и самой постановке философских проблем: глубинный
экзистенциальный "надлом" в европейском философствовании; так называемый
"лингвистический поворот"; и нынешнюю постструктуралистскую,
постмодернистскую и т. д. "волну", которая одновременно и пародирует
тему "смерти философии", и придает ей решающее для философии
значение.
Скажем
несколько слов о русской философии. Я не буду сейчас рассуждать о ее специфических
особенностях, а коснусь только понимания философии и ее задач двумя достаточно
разными мыслителями. Первый из них - В. Соловьев48. Он вычленяет два
основных, с его точки зрения, признака философии: принцип свободного
исследования (чем философия отличается от религии); принцип универсальности ее
предмета (чем она отличается от частных наук). Задача философии такова:
"Путем свободного исследования всех данных сознания установить общую
связь или смысл всего существующего". Эта глобальная установка получила
свое обоснование и развитие в рамках соловьевской "метафизики всеединства",
призванной объединить и примирить три основных начала: мистическое,
рациональное (формальное) и эмпирическое. Тем самым достигалось бы также
"примирение" религии, науки и самой философии.
В.
Соловьеву наследовала целая "софиологическая" школа в русской религиозной
философии. Другой же ярчайший представитель этой последней, о котором я хочу
сказать, Лев Шестов, с самого начала занимал позицию вызывающего
парадоксализма49. Глубоко личное отношение к "делу
мышления" не позволяло ему создать собственной "школы" (к чему,
впрочем, Шестов и не стремился). Но он, несомненно, оказал влияние на многих
представителей русской философии того и последующего времени.
Чем
же, по Шестову, философия вызвана к существованию? Потребностью понять жизнь.
Однако философия есть не рефлексия (отсюда спор с Э. Гуссерлем, отнюдь не мешавший
их дружбе), а "последняя борьба" за "безумие и риск веры".
Поэтому философия Шестова буквально дышит ветхозаветной религиозной
страстностью. Этот мыслитель выделяет (проводя через всю историю философии) и
противопоставляет два основных типа философствования: спекуля-1 тивный
и экзистенциальный. Экзистенциальная философия требует не столько мыслить,
сколько быть "свидетелем Истины" (т. е. самого замалчиваемого). Здесь
неизбежно поднимается тема Абсурда; для русского философа абсурд - это сама
вера, не могущая найти (да и не ищущая) у разума никаких оправданий. Если
спекулятивная философия исходит из акта удивления, то экзистенциальная - из
акта отчаяния; первая следует "императиву Спинозы" ("не плакать,
не смеяться, не проклинать, но понимать"), вторая - "императиву"
самого Шестова, первая ищет всеобщие и необходимые истины, подчиняя им
единичное и уникальное, вторая взыскует беспредельных возможностей и свободы;
спекулятивное мышление, следующее логике разума, и есть философия
объективности, а экзистенциальное следует абсурдизму веры, требуя страстной и
напряженной субъективности. Спекулятивный философ (например, Гегель) есть
рыцарь познания, экзистенциальный (например, Киркегор50) - рыцарь
веры. Такова историко-философская "парадигма" Л. Шестова.
Ну
а что же официальная советская философия? Через все годы своего существования
она самоуверенно пронесла знамя собственной непогрешимости, выполняя функции
самоапологетики и "духовной мобилизации" масс на решение руководящих
постановлений высших властвующих инстанций. Тем более удивительным представляется
факт появления в советском обществе таких оригинальных мыслителей, как,
например, Мераб Мамардашвили51. Он полагал, что философия - не что
иное, как язык, на котором расшифровываются свидетельства сознания. Философия
- своего рода "сознание вслух", явленное сознание. Это умение отдать
себе отчет в очевидности, в свидетельстве собственного сознания. Следовательно,
надо иметь такое сознание, которое свидетельствовало бы о чем-то таком, что нельзя
утаить, хотя и трудно высказать. Вопрос в том, имеем ли мы такое сознание и что
его формирует.
Но
как же возможно примирить и согласовать все эти разные образы и определения философии?
Между тем история философии именно все их включает и каким-то "чудом"
примиряет, оставаясь при этом открытой для радикально иного самопонимания
философии. В этом - парадокс истории философии; в конечном счете она ни от
чего не отказывается, сохраняя способность обновляться. Вообще, мы должны
рассматривать великих философов не в их отдельности, изолированности и
самодостаточности, а в их напряженном взаимодействии. В историю философии тоже
следует привнести и даже сделать основополагающей точку зрения
интерсубъективности, избежав оценочных суждений типа: X был не прав в своей
критике Y, совершенно
не поняв последнего: путь X вообще ведет в тупик. Ибо в этом случае мы берем
на себя функции высшего суда, превращая историю философии в едва ли не
уголовный процесс. Нам надлежит понять не изолированный текст, а чрезвычайно
сложный и неоднозначный контекст, в котором нет и не может быть единственной
правой стороны, прозревающей истину. И уж конечно, надо оставить все эти
претенциозные разговоры, имеющие целью присвоение "философского
ранга" (философский "ранг" гения Платона "выше"
философского "ранга" "эмпирика" Аристотеля и уж тем более
"какого- то там" Секста Эмпирика).
Итак,
философия многообразна, философия есть целый мир философий. Она вовсе не
"наука" о неких "общих законах" природы, общества и
мышления. В духовном смысле это, скорее, призвание, лишенное эгоистических притязаний,
т. е. призвание, до которого еще надо возвыситься. Но превращать на этом основании
философию в некий особый "священный дар" и некое "высшее служение"
- значит прощаться с философией, еще не познакомившись с нею. Ибо философия,
прежде всего, - труд мысли, философствовать - мыслить на пределе и в пределе
мысли ("мыслить в идее", как сказал бы Гегель). Следовательно, она
сознательно берет на себя претензию абсолютно ответственного мышления. Вот
почему так интересно посмотреть, чем же философия была, чем она исторически стала
и что мы сами сделали с нею. Или - остается ли еще в ситуации, в которой мы
пребываем, пространство для философствования? Какого именно?
Если
автору допустимо иметь какие-либо претензии, то задача этого учебного пособия
заключается, в сущности, в одном: включить культурологическое измерение в наше
философское размышление - но равно и философское измерение в наше постижение
культуры (как своей собственной, так и иных). Современная же философия вряд ли
отделима от критической рефлексии. Однако критика не есть
"осуждение" (такова лишь "вульгарная критика"); она, скорее,
есть дело прояснения, и в этом смысле последовательная критика изживает саму
себя.
На
этих страницах будет отстаиваться тезис о том, что без серьезного, т. е. критического
и профессионального, исследования сферы истории философии невозможно заниматься
собственным философским творчеством. Однако это последнее нельзя полностью
растворить в первом (ибо как же тогда характеризовать его в качестве
творчества?). Не редукция - но необходимая соотнесенность.
В
то же время я отказываюсь от попытки и самого притязания на создание и
изложение какой бы то ни было глобальной концепции историко-философского
процесса в духе, например, Гегеля. Моя цель несравненно скромнее: предварительное
ознакомление с философскими учениями, принадлежащими очень разным культурным
контекстам. И это такое ознакомление, в результате которого вырисовывается не
единая логика развития философии, в которую остается лишь вписать очередное
учение, а целая панорама разветвлений ее истории, ее внутреннего разнообразия
и возможности альтернативных ходов. Речь идет о своего рода историко-культурном
ландшафте Философии; и это, разумеется, ни в коей мере не лишает автора и
читателя возможности выносить некоторые общие суждения о философии как
таковой.
Почувствовать
интерес и вкус не к тождеству философских схем, а к несводимому различию
философских учений и воплощенных в них способов мышления, когда Киркегор бросает
"вызов" Гегелю, Кант - Платону и т.д., - вот одна из целей этой
книги. Философия образует свой особый мир с почти бесконечным внутренним
разнообразием - мир, не растворимый в религии, искусстве, науке и культуре в
целом, но вступающий с ними в многообразные тончайшие отношения. Это и
позволяет нам обнаруживать нечто философское и в религии, и в искусстве, и в
науке. Надо не просто принять, но и понять суть и смысл того обстоятельства,
что нет одного-единственного "истинного определения" философии;
потому философия постоянно оказывается и проблемой для себя самой. Ставя под
вопрос привычное, наличное, она проблематизирует саму себя, свою историю и современное
состояние (вплоть до констатации его как "смерти философии"; и разве
это не удивительно, когда "умершая" сама же констатирует состояние собственной
"смерти"?). В конце концов она проблематизирует и все свои же
проблематизации. Все это можно резюмировать в банальных словах: заниматься
философией не просто. Но зато интересно; надо было очень постараться, чтобы
превратить знакомство с философией в едва ли не самое скучное и пустое дело.
Тем
не менее что-то происходит сегодня с философией; что-то, еще не встречавшееся
в ее истории. Скорее всего, прав был Л. Витгенштейн: философы потеряли свой
ореол (и вовсе не по какому-то недосмотру). Философия превратилась в
профессию, в высокотехничное ремесло "прочтения текстов" или
"размышлений по поводу". Кажется, что надежда услышать нечто новое от
философов свидетельствует лишь о недостаточном знании истории философии. Но
странное дело: как только мы приступаем к этой истории, перед нами открывается
великолепный, огромный, с трудом обозримый мертвый музей. Мы заходим в него с
любопытством, однако, мало причастным к нашим текущим жизненным заботам и интересам.
Впрочем, нас сразу же встречают "экскурсоводы", специалисты по тем
или иным залам этого музея, в котором так легко заблудиться и пропасть. И вот теперь
именно их умение провести посетителей по огромным, пустым и, кажется,
безжизненным залам начинает вызывать у последних восхищение более глубокое,
чем то, которое пробуждают выставленные здесь древности. Так не появляется ли
ореол нового рода?
У
человека есть философские потребности, возникающие из его некой особой метафизической
озабоченности. А раз они есть, незамедлительно появляются профессиональные продавцы
философских услуг. Естественно, они обслуживают других, одновременно служа себе,
т. е. являются носителями, обладателями определенного "капитала" и
заинтересованы в его возрастании (речь идет не об одном лишь "чистом
знании", но и связанном с ним престиже). Они могут, допустим, попеременно
играть на "повышение" (это и есть священный ореол философа как
Мудреца) и "понижение" (разоблачение ореола, которое еще более возвышает
над ним). Они развивают особый дискурс, ошарашивающий непосвященного и совершенно
ему не доступный.
Не
переходит ли эта игра на тонкостях и ухищрениях незаметным образом в участие в
интеллектуальной нечестности - и даже в своеобразное ее культивирование (т. е.
придание ей соблазнительности и изощренности)?
И
разве нельзя рассмотреть философию как профессиональное производство представления:
основного метафизического представления ("метафизического
аргумента"), равно как и его контрпредставления ("критики метафизического
аргумента")? Создать и навязать - в конкуренции проблематизаций - поле
проблематичности, которое в состоянии проблематизировать все и тем самым
сделать потребность в философах необходимой! Это та философия, которая, прежде
всего, производит самих философов - и производит их в рамках представления. Мир,
Бог, чужое сознание, текст, ничто - все это может стать здесь представляемым,
все это не выходит из-под знака представления, тогда как философ
монополизирует функцию и само право быть представителем.
Что
же отсюда следует? По меньшей мере одно: подходить к философии без пиетета, без
священного содрогания, сразу же умаляющего ваше собственное мышление; но также
и без глупого высокомерия, надмевающего презрения, которое уже заранее
превращает все усилия великих мыслителей прошлого в ложные фикции, имевшие
своей целью соблазнить и запутать "простаков". Или: не подходить к
философии не-философски, буквально протаскивая в нее.не соответствующие,
чуждые ей мерки. Это путь, на котором не может состояться встреча с
философией. Но и не подходить к ней с некоей уже завершенной "философской
правомочностью" выносить "философский суд" над любым явлением
жизни. Ибо это путь, на котором не может состояться встреча вашего философствования
с самой жизнью.
Как
говорил Гамлет, "и в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится вашей
мудрости, Горацио". Вот, если угодно, тезис философской самокритики и одновременно
философского же самомнения. А философия не может не впадать в самомнение, она
высказывает некоторые радикальные претензии интеллектуального и, шире,
духовного и экзистенциального порядка. Но поэтому же она не может не быть и
самокритичной. Вот два разительно противоположных примера тому, как философы
могут говорить о самих себе. Согласно Б. Вышеславцеву, "быть настоящим
философом - значит отдать всю свою жизнь, пожертвовать своим спасением для
того, чтобы достигнуть истины и добиться очевидности... Это я и называю
прямотой мысли, добродетелью философа"52. Перед нами встает
образ мыслителя, бросающего вызов всему обыденному, привычному, временному.
Но, честно говоря, мне не нравится то соотношение философии и здравого смысла,
которое требует обязательной "жертвы" одной из сторон. Я бы, пожалуй,
сказал так: философия бдительна в отношении здравого смысла, но не высокомерна53.
Один
из "великих учителей подозрительности", Ф. Ницше, писал нечто совершенно
иное: "Принимая во внимание, что почти у всех народов философ есть только
дальнейшее развитие жреческого типа, нечего удивляться его жульничеству перед
самим собой, этому наследию жреца"54. Каждого из этих двух авторов
можно оспорить; но с каждым в каком-то смысле придется и согласиться.
Еще
Аристотель считал, что удивление есть начало философии. Можно привести и более
острое слово: из-ум-ление, т.е. буквально исхождение ума, его выхождение из самого
себя до собственной утраты, его оставление себя - но и узнающее себя пребывание
в ином. Следовательно, также его (ума) расширение и самообогащение. Поэтому философствование - это мое
состояние и пребывание там, где радикально оспорен мой ум и ум вообще, но одновременно
и движение к обновляющему восстановлению ума в качестве основания
("из-ум-ление" как бы переходит во "в-раз-ум-ление"). Где
разум только оспорен, там всего лишь поставлена философская задача - и она
проваливается в саму себя. Если нет ее решения, нет самообоснования мышления;
это, таким образом, еще не философия, а только ее проблематическая возможность55.
Прав Ю. Хабермас, утверждающий, что "базисная тема философии -
разум" (сопутствующий комментарий к этому: "Философия возникает из
рефлексивного осознания существования разума, воплощенного в познании,
говорении и действии"; "Если у философских учений и есть что-то
общее, то это намерение осмыслить бытие или единство мира на путях экспликации
опыта обхождения разума с самим собой; и даже "философия в своих
постметафизических, послегегелевских течениях конвергирует к теории рациональности"56).
В
связи с этим - несколько слов о ясности. "Обидная ясность", - говорил
где- то Ф. Ницше о Дж. Стюарте Милле. Но есть ведь и такие люди, о которых
приходится сказать: "Обидная неясность". В наш век всеобщей путаницы
мне все-таки ближе претензия (разумеется, и усилие) быть как можно более ясным.
Вообще можно было бы утверждать о наличии как бы двух различных
"характеров" философствования. С одной стороны, это
философствование, которое любит, стремится и умеет простое и ясное превращать
в сложное, трудное и запутанное. Есть своего рода виртуозы такого усложения и
замутнения; сибариты, которые "питаются" убиением всяческих
очевидностей. Оправдание состоит в том, что философия - проблематизирует.
Однако в этом не только сила, но в определенном смысле и слабость философии. На
это опять же обратил внимание Ф. Ницше, писавший: "Если философ смотрит на
жизнь как на проблему, то самый взгляд этот представляет собой уже возражение
на его мысль, знак вопроса, поставленный перед его мудростью, признак
неразумия". Однако есть и философствование, которое проявляет волю к
ясности, к тому, чтобы сложное и трудное сделать понятным и доступным. Я
полагаю, что в различных ситуациях (и в разном соотношении) нужны и полезны оба
эти движения философского размышления. Для последнего равно необходимы как
дисциплина, школа, так и воображение, философская спекуляция; как
интеллектуальное смирение, так и интеллектуальная дерзость. Напротив,
мышление, как оно сегодня яв-лено у нас (речь - о нашей республике), поражает и
бедностью концептуального воображения, и низкой дисциплиной мысли, граничащей с
интеллектуальной безответственностью. Удивительное дело, но есть
"интеллектуалы", которые взяли себе за правило, еще не начав
мыслить,еще не предъявив и неудостоверив собственного мышления,уже многословно
говорить о "бессилии мышления". Состояние расслабленности стало
привычным (это ничуть не мешает тому,,что безвольности мысли, убогим затратам
интеллектуальной энергии соответствуют повышенные амбиции); а умственная лень
любое требование, любое обязательство склонна воспринимать как
"посягательство" и "насилие". Но кто не умеет
концентрироваться,тот не умеет и "рассеиваться"; наоборот, нечто не
подвластное ему рассеивает его самого.
Впрочем,
я рисую не одно лишь местное явление. Не Гегель, требовавший от философа
постижения разумности сущего, а другой великий немецкий мыслитель уже в XX в.
утверждал: "...самое важное в наше время - то, что мы еще не мыслим
по-настоящему". И это не уменьшает, а только увеличивает нашу ответственность
за недостатки собственного мышления.
Продолжим
наше выяснение характера и сути философствования. Можно говорить о двух его
"полюсах" - и это не логическая оппозиция, а то, чем создается
экзистенциальная напряженность философствования. С одной стороны, мы имеем
"полюс философского общения" (как "вертикального", с Богом,
так и "горизонтального", с другими философствующими людьми). С
противоположной же - "полюс философского уединения" (оно, кстати,
тоже может быть двух видов: как покинутость, так и собственный уход, отшельничество,
удаление от мира; в покинутости я буквально рассеян, рассредоточен, потерян для
себя самого; в отшельничестве же я сосредоточен в себе до парадоксальной
степени. Переживаем ли мы сегодня одиночество покинутости? Переживать и
осмыслять - в этом скрыт какой-то контрапункт, которым мы плохо владеем.
Интеллектуальное, духовное, культурное усилие, которое надлежит сделать:
перейти от этой "философской радикальной метафизической утраты" - к
философии обретения; обретения другого, себя самого, мира и Бога).
Поскольку
это необходимо соотнесенные, взаимополагаемые "полюсы", то, когда мы
утрачиваем способность к философскому общению, одновременно деградирует и наша
способность к философскому уединению. Что касается общения, то худший его вид
- общение эгоцентрическое, замкнутое на собственном "Я". Но вряд ли
его способно уравновесить общение, целиком подчиненное дру: гому.
Скорее, поле общения должно быть максимально "децентрировано", когда
теряют смысл сами понятия "центра" и'"периферии", а вместе
с ними и иерархия предпочтений, составляющая предпосылку всякого
"нормативного" общения.
Философствование,
далее, соединяет в себе этический акт (философствует человек) и акт
"онтологический" (в философии раскрывается, "высказывает само
себя" Бытие). Но что это, собственно говоря,значит: философствовать
вонтоло- гическом и этическом смысле слова? И так, чтобы одно содержалось в
другом, подтверждая и раскрывая его? Возможно, это означает следующее: в
этическом философия есть самооткровение человека; в онтологическом -
"самооткровение" Бытия. Таким образом, в философии должны
встретиться эти два самооткровения. Но как возможно то, что названо
"самооткровением" Бытия? Или в чем оно возможно? Точнее, в ком? Я
полагаю, что прежде всего и все-таки - в другом. Поэтому в философствовании
присутствие Я необходимо этически, а Другого - онтологически. Этическое и
онтологическое - то, что пытается связать не один лишь Кант, а всякий великий философ
до и после него. Нравственная "природа" человека остается
непроясненной без рассмотрения его онтологического статуса; но, скорее всего,
справедливо точно так же и обратное.
Каковы
же,условно говоря, "формальные"требования, которым должно удовлетворять
любое философствование? Прежде всего, должен быть явлен некий экзистенциальный
акт философствования. Но чем он оказывается в своем существе? Ни "чистой
мыслью" (как, возможно, думал уже Декарт), ни "чистой чувственностью"
(как полагал Ж.-Ж. Руссо). И то и другое - акты рефлексивные; экзистенциальный
же акт "подрефлексивен"; он - исходный "фокус" перспективы
самой рефлексии, и поэтому, чтобы "добраться" до него, ей надо
"работать" как бы "против самой себя".
Затем
необходимо приложение определенной техники философского анализа (и эта
"техническая" сторона философствования ни в коем случае не должна
недооцениваться из-за простой реакции на то, что сегодня, кажется, ей придают
едва ли не определяющее значение). Речь идет также о методической практике использования
этой "техники". И наконец следует сказать об определенной
"топологии рефлексивного пространства", в котором этот акт может
состояться, а эта "техника" быть развернутой.
Если
личность осуществляет экзистенциальный акт философствования, то в зависимости
от "типа" личности характер этого акта, видимо, должен меняться. Но
можем ли мы привести хоть один пример такого акта? Да, можем. Я могу назвать
все то же "чувство удивления". Античный грек философствовал исходя из
экзистенциального акта удивления, и оно могло принимать у него разные формы и
выражения. Свершение этого акта в себе Сократ называл своим "даймо-
ном"; Платон говорил об особом философском Эросе. Средневековый человек, в
пределе, философствует исходя из благоговения. Однако разве благоговение - не
высшая степень все того же удивления? Чтобы испытать благоговение перед чем-то
или кем-то, я должен сначала этим чем-то или кем-то поразиться. Наконец,
человек эпохи Возрождения философствует исходя из дерзания. Но равнодушный не
дерзает, - дерзает опять-таки человек, чем-то пораженный. Это особое
удивление, заставляющее возрожденческого человека дерзать, не есть ли удивление
самому себе, т. е. удивление, впервые открывающее бесконечные возможности человека?
Философствование может исходить даже из акта отчаяния, как то показал нам
Киркегор.
•
Не характеризуется ли радикализм нашей философской ситуации (а мы пока говорили
исключительно о европейской философии) тем, что современный человек
философствует исходя из акта не то чтобы удивления, отчаяния или ужаса, но -
духовного равнодушия? Удивления кактакового уже нет, отчаяние стало едва ли не
привычным, зато есть (в лучшем случае) некое праздное, скучающее любопытство,
которое требует оживляющего шока, сколь бы непристойным он ни был.
Не
оказывается ли таким постоянно возобновляемым и "спасительным шоком"
для западного сознания встреча с восточной культурой?
Мы,
однако, еще не "покончили" с философией. (Да и можно ли с нею
"покончить"? Ведь даже люди, рассуждающие о "смерти
философии", так или иначе философствуют, превращая эту тему во
внутрифилософскую. Впрочем, почему превращая? Она таковой является уже по самой
своей постановке, по определению.
Философия, таким образом, есть также и дисциплина, ставящая и решающая вопрос
о собственной "смерти" и возможности, характере своего "посмертного
существования"57.) Что же осталось вне поля нашего рассмотрения?
Слишком многое, увы. Прежде всего, коснемся еще раз темы "философии как
радикального вопрошания".
Есть
люди, которые ищут - и не без упорства - то, в чем обретают или могут обрести интеллектуальный
комфорт. Правильное устремление, если мы занимаемся философией, напротив,
должно вести нас к таким текстам, учениям и людям, от соприкосновения с которыми
мы ощущаем интеллектуальный дискомфорт. Его определенность и воплощается в вопросе;
сформулировав вопрос, мы не даем подчинить себя, свое мышление этой рассеивающей
силе, но сами овладеваем ее энергией. В вопросе как бы сосредоточены негативная
энергия растерянности и позитивная энергия удивления. Философ, в известном
смысле, действительно, монополизирует "дело вопрошания". Но для
этого он должен зайти чрезвычайно далеко; например, обратить вопрос к самому
вопрошающему и даже к самому вопрошанию. Вопросить само вопрошание. И вот,
будто бы "философия - это вопрошание как таковое"58. В
действительности это ведет к таким состояниям, от которых приходится спасаться
лишь нагнетанием "глубокомыслия". Это происходит, например, так:
"Вопрошать отсутствующее как отсутствующее - вот к чему призван
вопрошающий, а все сказанное - не ответ, а приготовление к дальнейшему вопрошанию"59.
Автор этих слов, кажется, не замечает, что философ превращается в очень
странную фигуру - в высокомерного дезертира со всех фронтов. Да, в этом есть
нечто высокомерное - и в то же время постоянно уклоняющееся: всегда вопрошать
(или вопрошать при всяком удобном случае), никогда не ответствуя. Это значит:
всегда держать наготове только один "ответ": ответа нам тут не дано.
Надо сказать, что такая философия, избавляющая себя на философских же
основаниях от всякого ответствования, конечно, сильно облегчает себе дело; но
таким образом она и себя очень сильно облегчает.
Разумеется,
философия в ее истории отнюдь не такова. Все великие философы имеют этот
статус не только потому, что они разрешали фундаментальные проблемы, но и потому,
что давали великие (а вовсе не бессильные) ответы, с которыми так или иначе мы
вынуждены считаться и сегодня. В противном случае, каков смысл этого постоянно
возобновляемого обращения к данным мыслителям? Но тут есть и несколько иной
поворот нашего сюжета. Радикальный вопрос не может быть обращен только к
самому вопрошанию, утстраняя все ответы, ибо он сам еще имеет предпосылку. К
сожалению, здесь я не имею возможности вдаваться в подробное обоснование своей
точки зрения. Скажу лишь следующее: Бытие не есть "нечто", ставимое
нами под вопрос, но то, "что" ставит под вопрос нас самих. То, от
чего исходит самое радикальное требование ответствовать. А посему предпосылка
вопроса как такового - ответствование60.
Любовь
к мудрости. Три составляющих этого положения следовало бы здесь прояснить: что
такое любовь, каков ее характер именно в данном случае, вот в этой связке? Что
такое, собственно говоря, сама мудрость? И наконец - это загадочное
"к" - будто всепроникающая (сущее) и всеохватывающая (мыслящего)
интеллектуально-волевая направленность, устремленность, интенция; любовь и
мудрость взаимно вступают в это "к", в эту интенцию - и держат ее
освобождающую интенсивность. Разве уже тут, в этом связывании, не обнаруживается
место ответствования, разве оно само не есть ответствование?
Поскольку
же философское "дело мышления" держится взаимностью полюсов
"вопрошания - ответствования", то всякое суждение (и уточнение) наших
вопросов необходимо ведет к углублению ответствования. Взаимопровоцируя, вопрос
и ответ также взаимопродолжаются. В рамках такой диалектики мышление не может
обходиться без виртуозности. "Мыслить- виртуозно"-таков, если угодно,
императив. А это невозможно без технического совершенства. Отсюда исходят мои
максимы: "мысли виртуозно"; "владей новейшими техниками философского
анализа"; "мысли не только на основе языка, но и опережая, провоцируя
язык"61..
Теперь
вернемся к самому началу. Один, на мой взгляд, замечательный автор, пишущий на
русском языке (Б. Гройс), начинает свою статью (открывающую первую книгу
"Логоса"62) тоже самым "решительным вопросом":
"Что такое философия?" Сейчас не время входить в разбор статьи, но
за этот вопрос хочется вновь зацепиться. Ибо здесь выражает и высказывает себя
последовательность, исходящая именно из того, что философия есть вопрошание. В
первую очередь, радикальное вопрошание, т. е. такое мышление, которое все бесстрашно
ставит под знак вопроса. Естественно, что в таком случае последовательность философии
должна вести к тому, что она и саму себя ставит под знак вопроса - и себя даже
прежде всего (отсюда - "что такое философия?", спрашиваемое... самой философией).
Таким образом, вопрошающее (философия) оборачивается на самое себя, становится
самовопрошанием вопрошания. Это во-первых. А во-вторых, нам приходится сделать
вывод, что вопрошаемое и вопрошающее в этом случае совпадают.
Но
разве вопрошание не успело уже "пробежать" дальше, раздвинув дистанцией
этого пробега простую тождественность вопрошаемого и вопрошающего? Если да, то
реально философия не может сразу же начать с вопрошания самой себя; до этого
еще надо дойти, предварительно вопросив нечто иное. Что же? Что такое
предварительно уже вопросила философия, что необходимо обращает ее к
вопрошанию себя самой, вопрошающей? Или: что отбрасывает ее назад к самой себе
в вопрощании иного? Само иное и отбрасывает (а не она сама свободно переходит
к самовопрошанию); Иное как таковое, - и просто тем, что нет никакого
вопрошания о Боге, бытии, начале, ничто и т. д., способного целиком охватить всякую
инаковость и не оставить в ней... иного. (Кстати, вопрошание с такой претензией
должно охватывать в том числе и инаковость внутри себя самого, - всего себя
таким образом вынося на поверхность.) Вот этой неприступностью перед
собственным абсолютным притязанием вопрошание и отбрасывается к себе, к
необходимости вопросить самое себя в своем начале; поэтому философия не
начинается (и все-таки начинается) с вопроса и вопросом о том, что она сама
такое есть.
Но
как вопрошание иного было лишь задержкой вопрошания себя, так и само- вопрошание
оказывается лишь задержкой вопрошания иного; и как "неудача" с
вопрошанием иного отбросила философию (не верьте, что она всегда гордо шествует
куда хочет) к самовопрошанию, так "неудача" с этим последним должна
будет вновь выбросить ее в вопрошание иного. Вот вам своего рода "колебательный
контур" философствования, никогда не затухающий, - не правда ли?
1 Виндельбанд В, Философия в немецкой
духовной жизни XIX столетия. М.: Наука,
1993.
С.
бб, 68.
г Донских 0. А., Кочергин А. Н. Античная
философия: Мифология в зеркале рефлексии. М.: Изд-во МГУ, 1993. Согласно
авторам, философия - не наука, а рациональная рефлексия, имеющая своим фоном и
основой мифологию. Ими же выдвигается идея рождения философии как этики, а не
"фисиологии".
3
Каменский 3. А. К. Маркс
и некоторые проблемы истории философии как науки // Проблемы
марксистско-ленинской методологии истории философии. М.: Наука, 1987.
4
Гегель Г.-В.-Ф. Лекции
по истории философии. Кн. I. СПб., 1993. Кн. II-IIL СПб.,
1994.
5
Этим оспаривается
радикальный тезис французского историка философии М. Геру, согласно которому
"философия исключает детерминацию прошлым, это всегда попытка творения
радикально нового, независимого от прошлого". У самого 3. Каменского эта
детерминация трояка: предметная, социокультурная, собственно традиционно
философская. Наиболее сильный тезис данного автора таков: любая философская
идея и возникает, и развивается только соответственно этой тройной
детерминации. Таким образом, она почти лишается всякого момента спонтанности.
6
Данный подход,
восходящий еще к работе Т. Куна "Структура научных революций" (М.:
Прогресс, 1977),хорошо изложен в книге А. В. Смирнова "Великий шейх суфизма:
Опыт парадигмального анализа философии Ибн Араби" (М.: Наука, 1993).
7
Там же. С. 25.
8
Там же. С. 22.
9
Кюнг Ганс. Великие
христианские мыслители. СПб.: Алетейя, 2000.
10
В последнее время в
России вышло несколько книг этого неординарного автора, а именно: Подорога В.
А. Метафизика ландшафта: Коммуникативные стратегии в философской культуре XIX-XX вв. М.: Наука, 1993;
Феноменология тела. Введение в философскую антропологию. М.: Философия по
краям, 1995.
11
Можно только согласиться
с В. Подорогой в том, что "философ - это тот, кто мыслит, а не тот, кто
пишет книги". Но тогда и не тот, кто (только) читает - хотя и особым образом
- книги. Когда порядок осмысления следует за порядком записи или порядком
чтения - это одно; но когда два последних следуют за порядком размышления - это
другое.
12
См. небольшую работу В.
Подороги в "Вопросах философии" (1993. № 3. С. 10).
13
Там же. С. 11.
14
Там же.
15
Следует учесть пояснения
к этому "упражнению в смерти", которые дает А. Ф. Лосев. А именно:
необходимо помнить, что "соединение" и "отделение" души от
тел а может быть как "философским", так и "нефилософским".
"Отделение" души от тела - до того, как тел о "отделится"
от души в результате физической смерти - это и есть то, в чем "упражняется"
философ; речь идет о восхождении души, диктуемом не страхом, не бегством, не
усталостью, а необходимостью спасти душу от смерти, т. е. - "заботой о
душе". Ибо "нефилософское" соединение души и тела
"неправильно" и оставляет душу зависимой, прикованной к телу даже
после смерти последнего.
16
Крупнейший из
основателей неоплатонизма. Более подробно вопрос об античной и средневековой
философии предполагается обсудить во втором выпуске "Введения в историю
культур и философских учений".
17
Анахт Давид. Сочинения.
М.: Мысль, 1975.
18
Наилучшее представление
о гегелевской системе и методе дает его же "Энциклопедия философских
наук" (М.: Мысль. Т. 1.1974; Т. 2.1975; Т. 3.1977). Из монографий на русском
языке, посвященных анализу гегелевской философии, до сих породной из лучших
остается работа И. А. Ильина "Философия Гегеля какучение о конкретности
Бога и человека" (2-е изд. СПб.: Наука, 1994). См. также: Пушкин В. Г.
Философия Гегеля. Абсолютное в человеке. СПб.: Изд. "Лань", 2000.
19
Кант И. Критика чистого
разума. СПб., 1993. С. 465.
20
Гуссерль Э. Философия
как строгая наука. Новочеркасск: Сагуна, 1994. С. 62.
п Там же. С. 58. Есть цитаты, которые
нельзя сокращать: интеллектуальный долг обязывает привести их полностью, не
перекраивая на свой лад.
2г Там же. С. 60.
23 Другой вопрос, что именно сохранение и
продолжение иногда оказывается самым революционным актом.
Там
же. С. 110. При этом Э. Гуссерль не отрицает наличия индийской и китайской
философии, но подчеркивает в корне отличную универсальность или универсальную
направленность интересов самой интенциональности европейской философии. По
Гуссерлю, только у греков исторически возникла теоретическая установка, как и
сама воля к постоянному росту и совершенствованию "теории".
" Там же. С. 118.
26 Рискну высказать суждение, что именно
такова логика всей философской биографии этого замечательного мыслителя.
Своеобразный же "парадокс" созданной им трансцендентальной
феноменологии, возможно, связан с тем, что она внутренне соотносится с классической
философией и в то же время дает начало философствованию неклассическому.
06
отношении М. Хайдеггера к феноменологии см.: Михайлов И. Был ли Хайдег- гер
"феноменологом"? // Логос. № б. 1994.
Таково
мнение Р. Рорти. (Рорти Р. Витгенштейн, Хайдеггер и гипостазирование языка //
Философия Мартина Хайдеггера и современность. М.: Наука, 1991.) Новый круг.
1992. № 2; 1993. № 1.
Любопытно,
что этим фактически устанавливается некая ранжированность вопрошания. Высший
ранг "определяется" по трем параметрам: самый далекий вопрос, самый
глубокий, самый изначальный. Что касается самого приоритета вопрошания, то мы
не должны забывать и всю значимость для Хайдеггера темы "вслушивания"
(в Зов Бытия). Вопрошание - "это воление знать". А "знать это
значит: уметь стоять в Истине". Ну а "Истина - открытость
Сущего". Хайдеггер М. Введение в метафизику // Новый круг. 1992. № 2. С.
95. Там же. С. 95. Там же. Там же. С. 96.
См.
работы М. Хайдеггера в переводах В. В. Бибихина (Время и бытие. М.: Республика,
1993) и А. В. Михайлова (Работы и размышления разных лет. М.: Гнозис, 1993).
Точка
зрения Ортеги-и-Гассета с достаточной полнотой изложена в книге "Что такое
философия?" (М.: Наука, 1991), где философ трактуется как "специалист
по универсумам" (см. с. 103). См. также: Ортега-и-Гассет. Дегуманизация
искусства и другие работы. М.: Радуга, 1991.
Уайтхед
А. Н. Избранные работы по философии. М.: Прогресс, 1990 (в частности, гл. 15
"Философский метод" - в третьем разделе книги). Витгенштейн Л.
Философские работы. Ч. 1. М.: Гнозис, 1994; Ч. 2. Кн. 1. М.: Гнозис, 1994.
Чрезвычайно интересные данные об этом мыслителе содержатся в книге "Людвиг
Витгенштейн: человек и мыслитель" (М.: Изд. группа "Прогресс",
"Культура", 1993).
Хабермас
Ю. Философия как метоблюститель и интерпретатор //Новый круг. 1993. № 1.С. 133.
В
этой критике философ предстает в "образе мастера и господина мысли".
Относительно этой критики Хабермас замечает еще, что она идет "по следам
той самокритики, которая уже с давних пор осуществлялась последователями Канта
и Гегеля" (Там же. С. 134).
Там
же. С. 133. Не без сарказма Ю. Хабермас замечает в этом месте (не имея в виду,
само собой разумеется, такую крупную фигуру, какой является Р. Рорти): "На
эту ситуациюлекоторые, и далеко не самые значительные философы откликаются
тем, что вовсе ликвидируют до сих пор сохранявшееся философией притязание на
разум". Там же.
Здесь
не место входить в рассмотрение детальных рассуждений Ю. Хабермаса о различии
разума инструментального и коммуникативного. Там же. С. 138. Там же. С.
139-140.
Говоря
о "жесте прощания с философией", столь характерном сегодня для многих,
Хабермас выделяет три его наиболее броские формы: терапевтическое расставание
с философией (конечно же, Л. Витгенштейн), героическое (Хабермас в качестве
примера приводит Ж. Батая и М. Хайдеггера; неудивительно, что последний считал
Батая наиболее глубоким мыслителем Франции) и сальвационное, т. е. "с
философией расстаются тут из-под полы, как раз во имя ее консервации, что
означает освобождение ее от каких-либо систематических притязаний" (Там
же. С. 137).
Делёз
Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? СПб.: Алетейя, 1998. Соловьев Вл. Соч.: В
2 т. М.: Мысль, 1988. О жизни и философии Вл. Соловьева см.: Лосев А. Ф. Вл.
Соловьев и его время. М.: Прогресс, 1990; Лукьянов С. М. О Вл. С. Соловьеве в
его молодые годы. Кн. 1-3. Петроград, 1916, 1918, 1921; Е. И. Трубецкой.
Миросозерцание В. С. Соловьева. Т. 1-2. М.: Медиум, 1995. Шестов Л. Соч.: В 2
т. М.: Наука, 1993. О Шестове см.: Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. Париж,
1983.
О
Киркегоре см. книгу Л. Шестова "Киркегор и экзистенциальная
философия" (М.: Прогресс-Гнозис, 1992).
Из
работ М. Мамардашвили назову: Картезианские размышления. М.: Изд. группа
"Прогресс", "Культура", 1993; Как я понимаю философию. М.:
Прогресс, 1990; Лекции о Прусте. М.: Философия по краям, 1995. 0 Мамардашвили
см.: Мысль изреченная: Сб. научных статей. М., 1991; Конгениальность мысли: 0
философе Мерабе Мамардашвили. М.: Изд. группа "Прогресс",
"Культура", 1994. Вышеславцев Б. В. Этика преображенного Эроса. М.:
Республика, 1994. С. 307. Что касается здравого смысла, то он нисколько не
нуждается в философии; но также и нуждается в ней. "Доказательство"
последнего - своеобразное "философствование" самого здравого смысла;
его "бессмертие" есть условие того, что может временами позволить
себе "умереть". Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С.
639-640.
Впрочем,
желающие поставить здесь точку с легкостью превращают эту возможность в невозможность;
не следуетлишь забывать, что это их собственная субъективная невозможность.
Цит.
по: Современная западная теоретическая социология. Вып. 1. 1991..С. 59.
Чуть-чуть видоизменяя известный способ "доказательства" необходимости
философии, спросим себя, упреждая недоуменное вопрошание других: следует ли заниматься
философией? Приходя в аудиторию, далекую (по ее мнению) от всякой философии, в
первую очередь сталкиваешься со скучающим вопросом: а зачем нужна философия?
Ответ: либо следует заниматься философией, либо не следует, либо мы на этот
счет ничего не знаем. Если следует, вопрос представляется исчерпанным (но не
должны ли мы теперь эксплицировать основания самого этого
"следования"?). Если не следует, то почему, собственно? Вы начинаете
обосновывать свою точку зрения; тем самым худо-бедно философствуете, уже занимаетесь
философией, опровергая свой же ответ. Если не знаем, то как мыслящие люди мы не
можем остаться в этой неопределенности и вновь начинаем рассуждать о
возможности и правомочии философии, самом ее понятии, т. е. опять попадаем в
ситуацию философствования. Почему же так? Потому что наш вопрос вовсе не
унижал философию; ведь он изначально был философским, и нам надо было лишь
осознать это. Но, задавая его, мы уже стояли на почве философствования. Новый
круг. 1992. № 2. С. 55. Там же. С. 55.
Поэтому
лишь улыбку вызывают слова умного автора, утверждающего без тени сомнения:
"философский способ мышления умер", ибо "философия осталась на
позициях чисто понятийного мышления" (интересно, как рассматривается здесь
само понятие). А "на место философской работы приходит достаточно широкое
идеологическое движение, которое может трактоваться как метафизическая контрреволюция"
(Вопросы методологии. 1992. № 1-2. С. 31, 32). Итак, уже сколько десятилетий
мировая философия пребывает в состоянии совершенной исчерпанности? Одна из
авторских ремарок такова: "Многие проблемы философии и социальных наук
вызваны нерефлексивным (неконтролируемым) переходом (перебросом) содержания с
оргдеятельностной "доски" на объектную (натурализация,
непосредственная объективация) и обратно" (Там же. С. 34). Позволительно
заметить уважаемому автору: чтобы выносить такие суждения всерьез, надо предварительно
"проконтролировать" и "отрефлексировать" все философские и
социальные проблемы, как они ставились и ставятся, решались и решаются во всех
философских и социологических направлениях и школах; не смущает ли его такая
претензия?
Можно
говорить, мысля; т.е. наша мысль направляет, управляет, ведет и вообще производит,
создает нашу речь. Можно мыслить, говоря, когда наша речь производит и управляет
нашей мыслью. В последнем случае, однако, необходимо задаться вопросом о том,
насколько эти мысли "наши". Пожалуй, тут два пути: либо мы признаем
"идиоматический"-статус речи (и тем самым спасаем "свободу мысли",
но создаем всю проблему перевода), либо стоим на той точке зрения (но насколько
она сама выходит из-под той юрисдикции, которую устанавливает?), что в речи
реализуются определенные риторические фигуры, тропы, механизмы, которые не
являются ни "вашими", ни "моими". И, таким образом,
"наша мысль" производится вовсе не нами, но, скорее, "мы
сами" с той мыслью и речью, которые приписываем себе в качестве
собственных, произведены безличной риторической машиной. "Мы" и
"наша мысль" - своего рода марионетки лингвистической мегамашины.
Так это можно сформулировать в предельно заостренной (не отказываюсь признать,
что также и в упрощенной) форме. В нынешней атмосфере едва ли не поклонения
тексту и его аналитике не лишне вспомнить опыт дзэн с присущим ему акцентом на
сосредоточении сознания и отказе от использования текстов. Но я бы хотел
говорить здесь о мышлении, поскольку для меня главный принцип философа,
философии и философского бытия - это "Мысли!". Тут, правда, есть
одно затруднение, которое я не стану сейчас прояснять: возможно, что
"мыслить" требует, или может потребовать, жертвы собственным
"быть", а возможно, что такая жертва в принципе неоправданна и в
этом случае нам следует возвратиться к какому-то еще неведомому переосмыслению
декартовского ego cogito ergo sum. Т.е.
я бы хотел говорить и о "предельном сосредоточении", и о "полном
рассеянии" мышления: двуединой способности, характеризующей его свободу.
Гройс Б.Е. Философия и время //Логос. Кн.1.
Разум. Духовность. Традиции. ЛГУ, 1991. С. 5